Булатович сделал протестующий жест: дескать, я весь внимание.

– Ну-с, – продолжил Леонтьев, – мысли мои были следующие. Я их, батенька, и в дневнике напечатлел, эдакое, знаете ли, пристрастие довериться бумаге, коли больше некому. Вот я и подумал: а имеет ли нравственное право распрекрасная Италия, имеет ли она право-то с пушками своими идти на беззащитных эфиопов? Где же, думаю, прописные истины о любви к ближнему? В последний раз, помните, когда Германия с Францией лоб в лоб столкнулись, какое сочувствие вызвали жертвы и обездоленные в Европе! И теперь еще вспоминают братоубийственную войну. Так? А вот на наших глазах Япония безоружных китайцев громила – и что же? Ну что? Да ничего! Никто в Европе и пальцем не шевельнул, никто китайцам ни словечка сочувствия… Почему же? Почему? – Леонтьев говорил с такой горячностью, что Булатович почел за нужное несколько успокоительных слов вымолвить, но Леонтьев лишь досадливо отмахнулся. – Почему же? Ведь и там и там погибали люди, и там и там кровь лилась. А теперь возьмите Африку. Темнокожих-то, Александр Ксаверьевич, и вовсе ни в грош не ставят. То есть что я хочу сказать?.. – Леонтьев облизнул сухие губы. – Разодрали по частям, и баста. А вот если бы нашелся кто-нибудь и расспросил наших черных братьев, тогда бы, поверьте, явилась история Африки, вопиющая к небу. – Ему не хватило дыхания, он быстро и пристально взглянул на Булатовича и вдруг смущенно прибавил: – Однако я распалился…

Булатович задумчиво покачал головой, ответил медленно:

– Много вы сказали справедливого. Я и не помышлял… в таком… общем-то абрисе. Но хочу заметить, Николай Степанович, война абиссинцев против Италии большое сочувствие вызвала в русской публике. Должно быть, нечто подобное испытывали русские в начале века, когда тоже единоверные нам греки против турок восстали. Большое сочувствие, да. И при сборах нашего отряда, и сам этот отряд что ж иное, как не выражение нашего сочувствия?

– Знаю, – перебил Леонтьев, – благое дело. Но вот обо мне… Не взыщите, самолюбие мое действительно страдает. Поручик Леонтьев – авантюрист! Я и раньше слыхивал то же: когда приехал в Петербург с первым эфиопским посольством. Говорят, министр Витте изволил выразиться: оффенбаховское, мол, посольство, а Леонтьев руки на нем греет. Противно-с, ей-богу. Ну а потом, что же предосудительное совершил отставной поручик Леонтьев? Да, стал военным советником императора Менелика. Да, был в сражениях, в дни кампании не засиживался… – Он поджал губы, подумал, сказал просто и доверительно: – И этим горжусь.

– Очень вас понимаю, – искренне ответил Булатович. – И завидую. Теперь что ж? Отряду нашему дело, разумеется, найдется, а я… Кстати, Николай Степанович, вот что еще хотел спросить вас. Совсем как-то из виду выпустил вашу обмолвку…

– Какую?

– Да про Петербург. Вы, кажется, сказали, что в столице будете?

– Шествие мое видели? – улыбнулся Леонтьев. – Слона с погонщиком да этих калик перехожих? Видели? Ну, так вот, калики сии – пленные итальянцы. Я вызвался препроводить их в Джибути. А слон… О, это храбрец! Стоило поглядеть на него в бою! Император шлет его в подарок нашему государю. А я вам по секрету скажу: неловко как-то, верите ли, эдакого-то воина заслуженного да в клетку… «По улицам слона водили»… Ей-богу, неловко. – Леонтьев хмыкнул в усы. – Ну-с, и дипломатическое есть поручение: войти в переговоры с Италией относительно условий мира… Впрочем, ладно, это потом. Скажите: наши где? В Хараре? Так-так… А сколько людей идет?

Выслушав Булатовича, Леонтьев спросил бумаги.

– Я вам, Александр Ксаверьевич, несколько рекомендательных писем к друзьям своим напишу. Император, конечно, ждет не дождется наших, но в столице, как и на «брегах Невы», рекомендательные письма весьма полезны…

Час спустя Зелепукин подвел офицерам оседланных лошадей.

– До скорой встречи. – Леонтьев пожал руку Булатовичу.

– Буду ждать, Николай Степанович.

И они разъехались, взвихряя горячую красноватую пыль.

2

Каково, брат?

Меднолицый, косая сажень в плечах, Зелепукин, не оборачиваясь, роняет в бороду:

– Да уж, ваше благородь, не в Красное на рысях ходить…

Не в Красное, верно… Совсем не похоже на форсистый марш лейб-гвардейцев из столичных питерских казарм в лагеря красносельские. И-эх, и разлюли малина! Трубачи играют, горит амуниция, начищенная пути-помадой, и так ладно, слитно, крепко идет поэскадронно весь лейб-гусарский.

Да-а, думает свою думу Зелепукин, что было, то сплыло. А вот не желаете ль из Джибути в Харар на верблюдишках? Ни много ни мало триста пятьдесят верст, пропади они пропадом. Верблюд не конь, на верблюде что на море в качку. Затылок ломит, точно обухом тюкнули, в глазах мальтешение, виски стучат, как машина в ходу, и дремлется, дремлется, словно бы на веках гирьки понавешены. Чем дальше от моря, тем жарче, дух, спирает, ни дать ни взять – головою в печь лезешь. А верблюда под кладью не накормишь, не напоишь. Это тебе не кобыла. Его, дьявола, рассупонь, ослобони, тогда он еще пищу-воду примет. А так – ни за какие коврижки. А кругом – камень… В селениях, конечно, повеселее. Бабы в кожаных юбчонках улыбаются сахарно, ладошкой заслонившись, вослед глядят… Ну, ближе к этому самому Харару леса пошли, первеющие, надо сказать, леса, а дичи – и-и! – спасу нет. К ружьишку так и тянуло. Да только его благородие не дозволил поохотиться, на что завзятый охотник, а не дозволил: нам, говорит, дожди обскакать надо. Дожди, говорит, здесь что потоп, и ежели для отряда все в Хараре не приготовим, пиши пропало. Вот и жарили на верблюдах день и ночь. А уж в Хараре, слава те господи, лошадьми раздобылись…

Поручик Булатович об ином размышлял. Сильное впечатление сделал на него отставной офицер Николай Степанович Леонтьев, и он завидовал Леонтьеву, сожалея об упущенных возможностях. И как только можно было сносить петербургское существование? Производства по линия, полковые разговоры, цыгане на островах да тайные свидания с замужней дамой в богатом доме рядом с Мойкой. Какая гиль! А в то самое время… Булатовичу представилось: бешеная лава черных кавалеристов, рукопашные схватки, тревожные огни ночных биваков, засады в горах… И опять он подумал про Леонтьева: бросил все, заложил херсонское имение и уехал. И вот – граф и кавалер. Кто еще из русских может надеть на мундир золотую звезду с изумрудом посредине? Булатович вздохнул: уж очень явственно вообразил себя при ордене «Печать Соломона» первой степени… Впрочем, чего же после драки кулаками махать? Кто знает, не доведется ли ему, поручику лейб-гвардии Александру Булатовичу, снискать иную, не ратную славу? Кто знает, кто знает…

У него был тайный план, он никому не говорил о нем, даже Василию Васильевичу Болотову, петербургскому профессору, знатоку эфиопской истории, у которого брал уроки амхарского языка, даже Болотову ничего не сказал. А ведь не кто иной, как Болотов, подвел его однажды к полке, на которой грузно, в толстенных переплетах, как рыцари в кирасах, стояли двенадцать томов сочинения кардинала Лоренцо Массаи. Профессор не навязывал гусару все сочинение. Он дал ему лишь один том.

Этот том одолел Булатович. «Ну как?» – справился профессор, когда Александр вернул книгу. «Нда… Какая-то земная Атлантида», – ответил Булатович и пожал плечами: сия, дескать, грамота не для нас, гусаров, писана.

Отчего не открылся профессору? Он и сам этого объяснить не умел. А единственный человек, с которым хотел поделиться – Елисеев, – скоропостижно скончался тридцати семи лет от роду, и увидел его Булатович в тот майский день, когда Александр Васильевич отправился в свое последнее путешествие – на Смоленское кладбище.

Булатович пошел на похороны. Провожали Елисеева немногие: литераторы, географы, несколько художников. Дорога была неблизкой – с Выборгской стороны на Васильевский остров. Рядом с Булатовичем шел какой-то господин, мял шляпу и, обращаясь к соседу (тот печально, по-лошадиному кивал головой), говорил негромко: «Когда-то, понимаете ли, целые народы были путниками, потом – отдельные индивидуумы… Но духовное-то начало, понимаете ли, одно: тоска по светлому граду Китежу. И в особенности у наших! Да-да, у наших, у россиян. Как сказал Афанасий Никитин: «И от всех наших бед уйдем в Индию». И вот он, Александр Васильич-то, не из тех ли взыскующих града был, а?» Взыскующие града… Почему-то запомнились Булатовичу слова эти, и как-то слились они с его тайным замыслом…